Извольский наклонился и стал слизывать темную соленую кровь с узкой ладошки, жадно, как кошка лакает сливки. Ирина вырвала руку, и Сляб неожиданно легко выпустил ее, – больше всего он боялся походить на себя вчерашнего. Директор про себя подивился, как спокойно девочка реагирует на все, что случилось. Другая на ее месте билась бы в истерике. Сляб предпочел бы, чтобы Ира билась в истерике – тогда ее можно было бы обнять и пожалеть.
– А где кот? – неожиданно спросил Извольский.
– У подруги.
– Это хорошо, – почему-то пробормотал Извольский.
– Что – хорошо?
– Кошек не люблю. И собак тоже.
– Почему?
– Не знаю. У нас дома кошка жила, когда я маленький был. Совхоз «Ленинский путь». Подсобное хозяйство АМК. Сразу по ту сторону реки от комбината. Денег не было, еды тоже, мать как раз под суд отдали, мне соседка колбасы принесла, а кошка ее взяла и съела. Я этой колбасы еще два года не видел.
– А за что мать под суд отдали?
– Кур отравила. По пьянке им вместо кормодобавки аммофос засыпала. Триста кур сдохли. Грязное было место, – пробормотал Извольский, – не то город, не то село, с комбината черт знает чем несет, мы городских через речку ходили бить.
– А сейчас там что?
– Все развалилось. Я его продал.
– В каком смысле продал?
– Ну, это же все на балансе комбината было. Коровники, свинарники, себестоимость курицы тридцать рублей, на рынке куры тогда по четырнадцать шли. Что мне – металл продавать, а на выручку субсидировать птичниц, которые комбикорм по домам растаскивают?
– А что с птичницами стало?
– Я не сторож птичницам, – ответил Извольский.
– Так что же с птичницами? Передохли, как куры?
– Ну что у нас за дикая логика? – сказал Извольский. – Был пароход. Назывался плановая экономика. Пароход потонул, потому что к нему днище забыли приделать. Все барахтаются в воде, кто-то сам плывет, кто-то за бревно схватился, кто-то целый плот построил. Ну сколько человек выдержит плот? Ну, сто. А на плот лезут целой оравой. Сначала бандиты на шлюпке подплывают, пальцы гнут, «в натуре, бобер, слезай с плота, наш будет!» Потом хмырь какой-нибудь плывет, бумажкой трясет: «Я губернатор, законно на ваш плот избранный». Потом приходит Москва и законы пишет: ты, такой-сякой, нехороший, у тебя на плоту сто человек, а рядом тысяча тонет. А ну давай принимай всех на борт, каждому заплати пенсию, детское пособие и льготы ветеранам. А как я их приму? Плот-то не выдержит.
А потом на меня начинают орать: ты, сволочь, тех, кто в шлюпке, покрошил! Женщина за плот цеплялась, а ты ее веслом по голове. Ребеночка не пустили на плот, и его акула скушала. Все правильно. И веслом по голове били, и пальцы от бревен отрывали. Только те, которые орут, они не из тех, кто плот строил. А из тех, кто пароход затопил.
«Мерс» наконец выбрался с разбитого проселка и довольно резво полетел по узкой двухрядной дороге, соединявшей Киевское и Калужское шоссе. Панель управления светилась зеленоватым светом, на переднем сиденье, рядом с водителем, лыбился охранник, – персональный плот Извольского был очень и очень неплох.
Извольский замолчал, с ужасом чувствуя, что говорит что-то не то. Следовало говорить не о пароходах и плотах, а о том, что он был вчера ужасной сволочью и что это не он был виноват, а просто выдался дикий день, и дикая неделя, и как-то все навалилось. Следовало просить прощения и говорить: «Я тебя люблю». Но Извольский совершенно отвык просить прощения у кого бы то ни было, а что касается «Я тебя люблю», – то этих слов он не говорил года три. В самом деле, не секретарше же Верочке их говорить, зазвав ее в комнату отдыха перед обедом? Правда, Вячеславу Аркадьичу не реже раза в неделю приходилось выступать перед большим количеством людей и говорить: «А теперь я хочу искренне поздравить нашего дорогого и любимого имярека и в знак любви и признательности…» Дальше следовали аплодисменты, фотовспышки и, в зависимости от статуса имярека – какой-нибудь подарочный кувшинчик, фарфоровая статуэтка или даже чек. Но та любовь, в знак которой дарился набор суповых кастрюль, явно не имела ничего общего с чувством, которое Извольский испытывал сейчас. Если бы человек, которому Извольский дарил вышеупомянутые кастрюли, вдруг испарился прямо на сцене, директор бы пожал плечами и вернулся в президиум. А если бы пропала Ира, это было бы… ну, как если бы Извольскому сказали, что объемный взрыв газа уничтожил коксохимическую батарею.
– Ира, ты понимаешь, – внезапно севшим голосом сказал Извольский, – я должен был полтора часа назад договор подписать. О Белопольской АЭС. Я ее покупаю… То есть как раз не покупаю, но это неважно… Меня ждали два человека… А я сюда поехал. Люди – они злые. Могут из-за сорванной встречи договор в корзинку выкинуть… Всю жизнь потом гадить будут… А ты говоришь – у меня таких сто штук…
– Отвезите меня домой, – сказала Ира, – и не трогайте, ладно?
Извольский с беспокойством взглянул на охранника. Тот невозмутимо пережевывал жвачку и смотрел вперед, на дорогу, выхватываемую из темноты светом фар.
– Вокруг завода что-то не то происходит, – сказал Извольский, – кто-то за ниточки дергает, а ниточки к чеке гранатной привязаны. Я об этом должен думать. А я о тебе думаю. Ты понимаешь?
Она наверняка не понимала. Она не могла знать, что Извольский, не думающий о комбинате, – это все равно что голодная кошка, не думающая о печенке. Это нонсенс.
– Я как ищейка, которой под нос табак сунули, – сказал директор. – Я… тебе очень плохо было вчера?
Ирина взглянула искоса. Извольский сидел в полуметре от нее, тихий, грузный, в тяжелом новом пальто – откуда-то шестерки уже успели принести шефу обновку, и смотрел не на нее, а на собственные сжатые руки, с короткими пальцами и хищными нестриженными ногтями, которые вчера несколько раз оцарапали Ирину.